Часть вторая. Глава третья

Борух и Фейгл

Борух большую часть суток лежал на своей никелированной с круглыми блестящими шариками кровати. Полосатый матрас провис под отяжелевшим за время болезни телом хозяина. Пружинам надоело сопротивляться постоянному давлению, и они поникли, потеряв надежду когда-нибудь снова выпрямиться — старые домашние вещи за долгие годы с полуслова понимают людей, с которыми им доводится жить. Попробуйте избавиться от старой вещи, и вы почувствуете пустоту не только в доме, но и в своей душе. В доме Боруха Родштейна одни и те же вещи стояли и лежали столько лет, сколько жили хозяева — кровать, этажерка, длинный, грубо сколоченный деревянный стол, скамейки вдоль бревенчатых стен, потускневшее от времени зеркало-трюмо, холщовые дорожки на некрашеном дощатом полу, венские гнутые стулья, табуретки, медный самовар, мезузы на косяке двери, медный семисвечник — каждая из этих вещей знала о семье Родштейнов больше, чем раввин реб Ицхок, к которому евреи несли свои секреты и беды, ничего не утаивая и не пряча.
    Когда с Борухом случилось это большое несчастье и он перестал вставать с постели, реб Ицхок сам явился в дом Родштейнов и долго не отходил от больного. Высокий, с окладистой бородой, реб Ицхок говорил с больным евреем чуть нараспев, казалось, он продолжает читать молитву.
    — Реб Борух, — сказал он, — еврей должен знать и верить, что есть Бог, который создал все, знает обо всем и управляет всем, что было, есть и будет во всех мирах. Любить его всем сердцем и душою, а у человека есть две души — нефеш бегемит и нефеш элокит. Нефеш бегемит — это животная душа, она ввергает нас в погоню за богатством, а в то время, как нефеш элокит — божественная душа — ведет нас к служению Всевышнему. В сердце нашем бегемит обитает в левой части, а элокит в правой, но человек должен любить Бога не половиной, а всем сердцем. Бог не оставит вас, реб Борух, в вашем испытании. У вас, хвала Всевышнему, есть жена, есть сын и дочь, и пусть Бог примет в лоно свое душу вашего Исролика...
    В те дни в несколько еврейских домов пришли черные конверты с советско-финской войны, и всякий раз реб Ицхок являлся к несчастным родителям со словами утешения, и люди, зная горе старого ребе, потерявшего своего единственного сына, в скорби своей безграничной находили берега утешения в том, что их дети пали как солдаты, а Мойшеле ушел из жизни невинным и неизвестно за что. Седая голова ребе уплатила белым снегом за эту страшную смерть.
    — А ты, Монинке, — раввин обратился к младшему сыну Родштейнов Моньке, — должен быть во всем опорой отцу своему и не огорчать сердца его. Я оставляю твоему отцу наши священные книги. Когда отец устанет их читать, ты продолжишь чтение и усладишь слух и сердце реб Боруха, отца твоего.
    — Мой сын не знает иврита, ребе, — вздохнул Борух, — он застревает в нем, как поросенок в заборной щели.
    Монька смотрел на реб Ицхока, как мышь на кошку.
    — Если сын не знает языка Торы, то виноват его отец, — продолжал реб Ицхок. — Наши сыновья становятся евреями, когда их обрезают, наши сыновья умеют читать на иврите, когда их этому учат.
    — Сынок, — своевременно вмешалась в разговор мама Фейгл, — почитай что-нибудь реб Ицхоку из того, что ты учишь в школе. Ну вот это, что ты мне читал:
    Кавказ надо мною, один.., — она запнулась, перехватив умоляющий взгляд сына, обратилась к гостю:
    — Я думаю, что Борухке теперь научит нас всех ивриту — у нас будет много времени.
    Проводив реб Ицхока, Фейгл ушла к себе на кухню, где на поду русской печи томились в жару глиняные горшки с едой. В этих горшках давно не ночевало то, чем ей хотелось бы кормить своего Боруха, своих детей. Конечно, бурачковый кугель или морковный цимес с кнейдлах не идут ни в какое сравнение с фаршированной курой, фаршированным карпом или, наконец, голит-фиш. На худой конец, она могла бы для голит-фиш воспользоваться услугами и мелкой рыбешки, укрыв ее целиком морковью и свеклой. Но Фейгл хорошо знала характер своего Боруха — он не терпел показной нищеты и, когда замечал ее, то молча и горестно откликался одним и тем же образом:
    — Ох-хо-хо-ох! — И этот звук рвал сердце Фейгл па части. В этом звуке слышалась ее вина за несчастную судьбу Боруха, порвавшего с отцом ради нее, Фейгл, ничего, кроме любви и детей, не давшей ему взамен жертвы, которую он принес.
    Болезнь Боруха стала ее болезнью. Маленькая, иссохшая, как натруженная рука, она вставала раньше солнца и отправлялась на Шоссейную улицу, чтобы перехватить идущего на базар крестьянина и купить у него свежий творог или сметану, а если ей удавалось выторговать товар на копейку дешевле, то она тем более не зря проделала свой десяток километров, чтобы накормить мужа.
    На какие деньги жили Родштейны, знал один только Бог. Пенсии, которую назначили родителям за погибшего в финскую войну сына, не хватало даже на соль и спички, и Монька вынужден был бегать за ними в Еловики, к тетке Зелдочке, по прозвищу Баядерка, к первой жене дяди Фроима.
    Но, поче чаяния, как говорила Зелдочка, обожавшая к месту и не к месту демонстрировать свой изысканный русский язык, если к Родштейнам на пасху или Первымай, по выражению Баядерки, заявлялись гости, то Фейгл умудрялась не ударить лицом в грязь и ставила на стол графинчик с черничной настойкой и голит-фиш, и хороший струдель с клубничным вареньем.
    Гости у Родштейнов были одни и те же — Зелдочка-Баядерка и двоюродный брат Боруха — Авром-Лейб, обладающий, кроме странного прозвища — Манчепудл, еще и отвратительным характером. Монька, увидев этих людей, чувствовал себя как курица перед шойхетом — он не любил шума, крика, а там, где появлялись Баядерка и Манчепудл, начиналось землетрясение.
    — Ну, — кричал Манчепудл по-еврейски, — можете меня зарезать, но я нашу советскую власть не понимаю.
    — Ша, кричальник! — возмущалась по-русски Зелдочка. — Что значит — ты не понимаешь, или мне случайно послышалось, что ты ее ругаешь?
    — Потому что тише едешь — дальше будешь! — орал Авром-Лейб. — Время собирать камни и время раскидывать камни. А с чего это разбрасываться камнями, если их еще не собрали! Куда они торопятся со своими колхозами, завхозами, смахозами!
    — Реб Авром-Лейб, выражайтесь со смыслом, — требовала Зелдочка, по прозвищу Баядерка, оскорбленная за советскую власть.
    — Смысл, дрысл, сысл! — не снижал голоса Манчепудл. — Хорошо. Я дам тебе смысл. Вот ты, Баядерка, жила в хорошем домике, как яблоня в саду. И сад у тебя был, и огород, и картошка, и груша. А что у тебя есть теперь?
    — Вот вы спрашиваете, реб Лейб, что у меня есть теперь, так я вам отвечу, что у меня есть теперь воспоминания, — вздыхала Зелдочка. — Мой второй муж после мимолетного Фроима Каца был артист! А я была женщина — будьте уверены. У меня были бюст, бедра, и все мужчины лопались, как мыльные пузыри, когда я проходила мимо. И только Левка влез мне в душу, поскольку он был артист. Актер! — восклицала Баядерка.
    — Погорелого театра, — вставлял Манчепудл.
    — Так с этим погорелым театром я проехала полсвета, если не чуточку больше, — продолжала Зелдочка. — Один раз я сидела в Одессе и самолично видела, как из автобуса льется вода и моется улица, одно слово — лично дождь не идет, но лужи, как от дождя.
    — Лужей у нас хватает своих на три Бобруйска, — гнул свое Манчепудл. — Ну, а ту или другую тряпку купить можно? Или, короче, достать, а?
    — Ой, реб Авром-Лейб, — кричала Зелдочка, — чтоб я была здорова, как вы, а вы красивы, как я, что в смысле фасона нет отбоя. Один раз в Виннице один портной меня буквально за рукав втащил в мастерскую, напялил на меня чужую вещь и начинает меня нахально убеждать: «Мадам, купите этот пальточек, он лежит на вас, как никто другой!».
    — Даже лучше за Левку? — доносился голос Манчепудла.
    — Какой вы смеяльник, реб Лейб, — парировала Баядерка. — Вы все любите выворачивать из пустого в порожнее. Мой Левка как мужчина может претендовать на главную роль, хоть любит иногда пойти на сторону — пусть ему будет на здоровье!
    — Зелдочка, — своевременно вмешалась в разговор фейгл, — покудова тебе было лучше — дома или там, в Доме коллектива? (Так назывался один из первых трехэтажных домов, где жили все бобруйские знаменитости.)
    — В целом, — отвечала Зелдочка, — мне там ничего, но минерально тяжело, — опять вставляла она русский оборот.
    — Так зачем тебе надо было менять шило на мыло! — интересовался Манчепудл. — Если все возьмут и переберутся в Дом коллектива, то тогда кто будет снимать урожаи с огородов, не говоря уже про яблоки и груши? Куда они торопятся со своими коллективами, наши балабатым.
    — Реб Лейб, — переводила разговор Фейгл, — берите голову и высасывайте из нее косточки и не надо огорчаться на советскую власть, дай ей и нам Бог здоровья!
    — Какой вы, однако, нахальник, дядя Моисей, — не сдавалась Баядерка, — просто загляденье смотреть на вас, хотя от ваших разговоров у меня как будто поезд идет в голове. Когда мой дорогой отец лежал на смертном ядре, — это тоже ее русский оборот, — то вы меня, дядя Лев, так же само донимали своими глупостями в то время, как у меня трясло весь организм. Вы меня прямо душите своими буржуйскими штучками насчет советской власти. Как будто вы не еврей, а Капустиндер-урядник.
    — Про что ты мелешь, Зелдочка! — пугливо оправдывался Манчепудл. — Я думаю, наша советская власть, как еврейский Бог, долго терпит, но всегда наказывает. Но если наш Бог, иначе говоря— советская власть делает глупости, как я понимаю, так я что — слепой, немой и глухой и должен притворяться, да?
    Борух не вмешивался в застольные разговоры. Он лежал на кровати, устремив глаза в крашеные доски потолка, и ему казалось, что стоит ему заглянуть на эти доски с обратной стороны, и он увидит небо, и тогда душа его освободится от непослушного тела и улетит навстречу теплу и свету, туда, где он уже побывал однажды, в тот день, когда пришла похоронка на Исролика.
    Голос Баядерки вывел его из забытья.
    — Советская власть, — Зелдочка смотрела на Авром-Лейба, как мачеха на пасынка, — не нуждается в ваших советах аж до нового года, дай нам Бог только дожить до него, — она вдруг умолкла и за столом стало тихо, как на кладбище.
    Все, что судьба готовит людям, готовится заранее. Где-то в невидимых, недоступных человеку уголках космоса и его вечного спутника — души задолго до события начинают конструироваться, прорастая, словно зерна, контуры будущей радости или грядущей беды, и наступает момент, когда они вдруг толкнутся в сердце неотрешимым предчувствием, сначала неясным, словно выплывающим из тумана еще не наступившего дня, но с каждым мгновением все более четко и зримо входящим в человеческое сознание. Такой момент наступил в тот первомайский день сорок первого года для хозяев и гостей маленького слепого домика на бобруйской окраине, и каждый из этих людей уже знал, что вот-вот случится что-то такое, что навсегда разрежет пополам их жизни, пополам и еще пополам, и еще раз, как бумагу, пока не останутся мелкие кусочки, уже не поддающиеся человеческим рукам.
    До начала войны оставалось только пятьдесят дней, и смерть уже расставила своих часовых у каждого еврейского дома, и когда люди это почувствовали, они не знали, что им делать, чтобы обмануть этих костлявых и бдительных стражей.
    Бежать?
    Куда может бежать Фейгл с ее Борухом, если он по нужде выйти не может из дома. А немецкие бомбардировщики уже подожгли город. Уже светло от пожаров на его ночных улицах. Уже слышен лязг немецких танков, подминающих под себя Слуцкое шоссе.
    Бежать!
    И из ослепшего, и оглохшего домика, смотревшего прямо на старое еврейское кладбище, на исходе июньской ночи вышла, нет, не вышла, а выпорхнула Фейгл, и ее тонкую шею спереди перехватила веревка, оба конца которой держали деревянную перекладину гамака, впившуюся в покатые, как у лебедя, женские плечи.
    Вторая перекладина гамака покоилась на плечах Моньки. На сетке, лежа, раскачивался Борух.
    В его экипаж, вместо волов, были впряжены жена и сын, решившие обогнать бронированные танковые колонны Гитлера.
Предыдущая глава | На главную | Следующая глава
© Текст - Леонид Коваль, 1990.  


RATING ALL.BY Каталог TUT.BY