Часть вторая. Глава одиннадцатая

Деревня над головой

— Ох-хо-хо-ох, — услышала Фейгл голос Боруха, — ты слышишь меня, Фейгеле, мы так и не успели с тобой съездить на могилу Исролика, я хотел бы поставить памятник и выбить на нем могндовид. Как ты думаешь, мне разрешили бы?
    Фейгл ничего не ответила... Что она могла ответить своему мужу, если их сын Исролик спит вечным сном где-то в карельских лесах и на его могиле стоит фанерная пятиконечная звезда — где это слыхано, чтобы на могилах красноармейцев выбивали могндовид, что за блажь не оставляет ее Боруха, зачем он терзает ее сердце своими фантазиями, и она скорее, чтобы успокоить его, чем отвергнуть его слова, сказала:
    — Я бы хотела, чтобы на могиле нашего Исролика выросла яблоня. Ты помнишь, как цветут яблони, Борух?
    Борух вздохнул.
    — Монинке, — обратился он к сыну, раскачивавшему гамак, — ты слышишь, о чем говорит твоя мама — она хотела бы посадить на могиле Исролика яблоню. Если бы на всех еврейских могилах росли яблони, земля круглый год была бы в цвету. Как весенний сад, — и, передохнув, продолжал, обращаясь к жене: — Смерть не нуждается в цветах, Фейгеле. Только черный камень ее брат. Черный камень и могндовид.
    — А зачем могндовид, папа? — спросил Монька.
    — Могндовид защищает дом живых и бережет покой мертвых евреев, — тихо произнес Борух.
    Шел четвертый месяц войны. Фейгл, словно загнанная волчица, чуяла, что ей не уйти от засады, но лес был единственным местом на этой, одетой в траур оккупации, земле, где Родштейны могли попытаться обмануть смерть.
    Фейгл и Монька научились добывать в лесу сносную еду — ягоды, съедобные листья, кору. Удушающую сушь из леса стали постепенно вымывать дожди, и беглецы начали тихую охоту — за грибами. Лес был смешанный — сосны вперемежку с березами, ясенями, и в тени деревьев поближе к белым стволам неосмотрительно стали выставлять свое семейство грузди, на опушках или там, где повлажнее, тянули вверх свои шляпки подберезовики. Но, пожалуй, больше всего выручали опята — неподалеку от бесплатной дачи Родштейнов обнаружилась лесная вырубка — пни уже успели почернеть, зато вокруг них, как желтые кладбищенские цветы, стлались по мху хрупкие бархатные опята.
    Фейгл осторожно срезала их ножом, с которым она не расставалась — это был старый сапожничий нож без ручки, с заостренным длинным концом, которым ее отец Шолом Кац иногда вырезал заплаты, а иногда, садясь за сапожную лапку, подгонял кожаные подметки к башмакам. Нож этот жил в доме Родштейнов столько лет, сколько жили в нем люди, и служил всем верой и правдой, и не только по портяжному и сапожному делу, а порой заменял Фейгл халэф, когда надо было срочно прирезать курицу, а шойхет реб Гдале был занят другими делами.
    Нож придавал Фейгл уверенность и надежду. Ей казалось, что пока этот нож с ней, никакие немецкие танки ей не страшны. Кто может защитить ее сына, ее мужа, если не она, вооруженная отцовским ножом.
    — Фейгл. — сказал Борух, — когда кончится война, мы все-таки поедем с тобой к Исролику.
    Борух лукавил, он знал, чувствовал, что путь его отмерен, что скоро он ляжет в землю, чтобы когда-нибудь прорасти на ней деревом. Он уже успел установить особые отношения с лесом. Лежа в гамаке, он видел кроны деревьев и по ним научился понимать их язык, Почему дерево — кедр в день рождения сына и кипарис в день рождения дочери — стали высаживать древние евреи, и этот обычай украсил землю, слава Богу, миллионами деревьев. Бог надоумил древних евреев посадить финики и рожковые деревья, ююбу, сикимору и фисташковые деревья, настал день, и смекалистый землепашец открыл секрет виноградного дерева и стал выцеживать из него сладкие соки и вино, которое не только веселило, но и лечило.
    Деревья, думал Борух, всегда и везде, во всем выручали людей больше, чем люди, и потому сказал мудрец такие слова: если долгое время будешь в осаде держать город, чтобы завоевать его и взять его, то не порть деревьев его, поднимая на них топор, потому что от них ты ешь, и их не руби, ибо дерево полезное — не человек, чтобы могло уйти от тебя в укрепление. Не от живого, плодоносящего дерева взята была древесина для Скинии — Мишканы, в которую были вложены скрижали Завета. Только тот, кто посадил дерево, исполнил свой долг человека. Только тот, кто сберег, спас дерево, умыл душу свою добротой и позаботился о потомстве.
    Борух знал наизусть великую мудрость рабби Иоханана бен Заккая: если, сажая дерево, услышишь шаги мессии, то сначала закончи труд свой и лишь затем беги к городским воротам, чтобы приветствовать его.
    Над головой Боруха переговаривались белорусские сосны, ясени, клены, дубы и березы, ольхи и рябины. Никто не знает, кто сажал эти нашедшие единый язык любви и взаимопонимания деревья, в спасительной чаще которых живут теперь Родштейны. Ненависть — удел сердец, омываемых красной соленой кровью, беззлобны и добры белые сердца, омываемые сладким соком, текущим от корней к листьям.
    Или зависть? Или месть? Или жадность свойственны сердцу дерева?
    — Монинке, сыночек, — философствовал Борух, тяжело раскачиваясь в гамаке, — как ты думаешь, откуда берутся войны? От жадности людской берутся войны. Жадному человеку всего мало — своей земли, своих богатств, ему хочется чужого... Неважно, сколько хочет чужого жадный человек, важно, что он хочет — отсюда все горе, отсюда начинаются реки человеческой крови...
    — Ох-хо-хо-ох, — продолжал Борух, — а зачем жадному царю чужие земли? Все равно конец у царей и рабов один, — продолжал рассуждать Борух. — Я тебе, сынок, расскажу про царя, который весь мир, все земли себе захватил. Такой жадный был. Один рай он никак не мог найти. Искал, искал и нашел. Постучался, а ему дверь не открывают.
    — Сюда, — говорят, — только безгрешный человек может войти. А ты реки крови пролил.
    — Дайте тогда хоть что-нибудь на память, — попросил царь.
    И дали ему живой человеческий глаз.
    — Что мне с ним делать?
    — Положи глаз на весы. На одну чашу его, на другую слиток золота.
    Глаз перевесил золото.
    Все перевесил глаз — все золото, все бриллианты, все царство, корону, даже острый меч царя.
    — Кинь на глаз горсть земли, — услышал царь. И чаша, на которой лежал глаз, стала легкой, как пушинка.
    — Борух, ты про Гитлера рассказываешь? — спросила Фейгл.
    — Сказку про людоеда Гитлера? — удивился Борух. — А что ты думаешь, когда его глаз закроется?
    — Когда Красная Армия возьмет Берлин! — почти крикнул Монька.
    — Пока наша Красная Армия возьмет Берлин, — отозвался Борух, — мне хотелось бы вспомнить вкус хлеба. Даже без масла, а, Фейгеле? Ты помнишь, Бар-Кохба умер с голода вместе с женой и детьми, но не сдался римлянам...
    Борух, конечно, сболтнул лишнего и про хлеб, и про Бар-Кохбу — старый брюзга, он мог бы придержать при себе эти грешные мысли, и Фейгл мысленно обругала мужа, перехватив горький, встревоженный и, как ей показалось, виноватый взгляд сына. Монька словно угадал мысли матери, сказал, обращаясь к отцу:
    — Мы не умрем с голоду, папа...
    В этот миг где-то справа от стоянки Родштейнов родился неясный необъяснимый шум, он стал приближаться, нарастать, будто треск множества телег о булыжную мостовую. По мере его приближения лес стал слепнуть от прыгающего света, он то доставал до вершин деревьев, то падал к их подножью, ударяя по глазам, пока не накрыл Родштейнов, как огнем.
    — Танки! — первым догадался Монька и, опередив мать, исчез в темноте.
    — Ты куда, сынок? — крикнула Фейгл. — Вернись! Монька вернулся минут через десять, и когда мать посмотрела на него, ей показалось, что не видела сына лет десять — лицо мальчика преобразилось, стало по-мужски твердым.
    — Где ты был, сыночек? Они не видели тебя?
    — Я видел их, — сказал Монька. — У них танки. мотоциклы, собаки. Овчарки. Черные.
    — Много?
    — Много, мама.
    — Борух, мне кажется, что Гитлер берет нас в плен, — вздохнула Фейгл. — Надо бежать.
    — В какую сторону надо бежать, Фейгеле?
    — Домой! — вдруг вырвалось у Фейгл. — Домой!
    — Бобруйск должен быть там, где садится солнце, — простонал Борух.
    На этой земле у них не было другого дома, кроме Бобруйска, и он вставал перед ними, как скала, из которой Моше добывал воду погибающим от жажды евреям, покинувшим египетский плен, и не было на свете силы, которая могла бы заставить Родштейнов отказаться от озарившей их надежды — вернуться в свой Бобруйск. Еще далеко было до снега и зимних холодов, еще не лютовали колкие осенние дожди, еще можно было наслаждаться жизнью дачников, но дом позвал их к себе, они услышали его зов, он проник в их души, и, окрыленные, Родштейны стали ждать утра, чтобы двинуться туда, где садится солнце.
    Они забылись в тяжелом нетерпеливом сне перед дорогой домой.
    А когда Борух и Фейгл проснулись, Моньки на месте не было. Вместе с ним исчезли белая наволочка и нож, которым Фейгл срезала грибы.
Предыдущая глава | На главную | Следующая глава
© Текст - Леонид Коваль, 1990.  


RATING ALL.BY Каталог TUT.BY