Часть первая. Глава шестая

Эй, извозчик!

Продолжение


5
Фроим Кац давным-давно забыл того немца, который квартировал у него при германцах, и когда почтальон принес в дом извозчика письмо и посылку, долго отказывался их принимать, и если бы не вмешалась Мера, он бы ни за что не прикоснулся к письму и посылке, пришедшим из какой-то никогда Фроимом неслыханной Риги. В первый момент, правда, у Фроима екнуло сердце — Зелдочка! Но как могла оказаться в Риге его первая, мимолетная, неверная жена, если она живет в Бобруйске с этим босяком-актером Левкой Шпицем, который ее ни в грош не ставит и шляется по чужим женам, как шлялся и до Зелдочки.
    — Фроим, ставь крест! — голос Меры отрезвил его, он расписался крестиком на протянутой почтальоном бумажке.
    Мера! Его Мера заставит расписаться самого черта, которого однажды с ее помощью обскакал извозчик Фроим Кац, и с той минуты его жизнь так круто повернулась к солнцу.
    Чтобы узнать, где, когда и как это было, надо вернуться немного назад и посмотреть, что же такое произошло на глазах у Фроима, раз он явился к Лиакумовичу весь в голубых брызгах.
    Фроим отвозил какого-то веселого клиента к самой границе города, к мосту через Березину. У моста стояла охрана и — больше ей делать было нечего? — проверяла всех, кто въезжал или выезжал из Бобруйска. Место здесь было вольное и, как небо, бескрайнее. Широкий луг за рекой белел под весенним солнцем, жадно накинувшимся на снег, и он кое-где уже пролил первые весенние слезы, они сливались в робкие, невидимые глазу ручейки где-то под белым одеялом, словно боялись так ни с того ни с сего взять и появиться перед солнцем, которое могло их по весенней горячности запросто иссушить. Справа от шлагбаума стояла дощатая будка, слева — в окружении купы деревьев росла вся в черных подтеках осина. Ее крона уже высохла, а нижние ветки касались верхушек кустов, и при ветре они терлись друг о друга и издавали сухой скрип.
    Фроим Кац высадил клиента, успел на лету схватить кинутую монету, и тут извозчик услышал женский плач. Ни один мужчина, если он мужчина, а не притворяется им, женского плача вынести не может. Фроиму же этот плачущий голос показался знакомым — так плакала его мать Гише-Рейзл, когда хоронила отца Фроима, извозчика Лейбеле Каца. Кажется, уже не один десяток лет пролетел с того кладбищенского дня, и мамы уже давно нет на свете — так откуда мог нестись материнский плач здесь, на берегу Березины, в этот холодный весенний день? Фроим повернулся в сторону шлагбаума, и тут он увидел немолодую высокую и толстую женщину, всю в черном, плакавшую навзрыд. И этот плач схватил Фроима за самое сердце, вошел в него, как порыв иссушающего ветра — хамсина, дующего в знойной пустыне Негев, в которой Кац не был уже тысячу лет. Фроим почувствовал, что ему не хватает воздуха. Извозчик метался на козлах, словно они были сделаны из раскаленного железа.
    «Потоки вод изливает око мое о гибели дщери народа моего», — эти слова из плача Иеремеи отбрасывали Фроима в те далекие годы, когда он учил в хедере Тору, и меламед реб Ицхок, сморкаясь в платок, читал нараспев слова молитвы.
    — Дети мои, дети мои, — наставлял учитель, — если кто-нибудь из вас посмеет довести до слез женщину — мать или жену, сестру или соседку, Всевышний отвратит от него свое сердце, ибо нет прощения тому, кто мучает дающую жизнь, носящую в чреве своем каждого, кто по воле Божьей должен увидеть белый свет. Ударить женщину — такой же грех, как поднять руку, не дай Бог, на отца или мать, что всегда означало в народе нашем быть приговоренным к смерти.
    Мало ли еврейских женщин плакало на бобруйских улицах! Иногда Фроим сажал одну-другую из них в свой фаэтон и молча катал их, как детей, по улицам, и всякий раз плач за его спиной стихал, сходил на вздох, сворачивался, засыпая, мягким котенком на сиденье. Теперь у моста через Березину Фроим снова услышал плачущий женский голос. Женщина рвала на себе волосы и хватала за руки постового, сбрасывающего с деревянной тачки какие-то свертки, завернутые в мешковину. Фроим успел сосчитать — свертков было три, и, ударяя штыком по каждому из них, постовой с наслаждением — так показалось Фроиму — кричал по-русски:
    — Не па-ло-же-на! Не па-ло-же-на! Кан-фис-каце!
    — Чтоб тебе язык отсох, бандит! — кричала женщина по-еврейски. — Нет, аферист, тебя родила не мать! Отдай назад! Отдай! Ой, моя бедная лавочка, ой, мои бедные детки! — и рвала к себе свертки, а постовой в синих галифе и старом кожухе отгонял ее штыком:
    — Кан-фис-ка-це! Кан-фис-ка-це!
    И Фроим Кац больше не выдержал. Он оставил свою лошадь, птицей рванулся к синим галифе и ловко схватил их хозяина сзади двойным нельсоном так, что тот только ойкнул и распластал руки, как подстреленная птица крылья. Но в тот же миг Фроима скрутили другие руки, куда более железные, чем его собственные. Лязгнул затвор, и Фроим увидел штык винтовки у самого подбородка.
    — Стой, ни с свойго места, контра! Щолом, пропусти его на голову, а я стреножу егоные ноги. Где наша веревка? — владелец винтовки стал кончиком штыка щекотать фроимовскую шею и, хотя Фроим не переносил щекотки, он не отпускал постового.
    — Велвл, — миролюбиво сказала «распластанная птица». — Не кидайся, как собака, и отними от горла человека свой ножик. Если ты слепой, так я тебе одолжу свой глаз, и ты увидишь Фроима.
    — Фроим, поим, гойим, что мне за разница — контра есть контра! — крикнул Велвл. — Разжимай руки наверх!
    Фроим разжал свои руки. Шолом отряхнулся, как курица, с которой слез петух, и спросил:
    — Зачем ты меня, Фроим, без вызова берешь на борьбу? Вали домой и скажи мне спасибо, а то бы ты даром заработал от моего старшего брата пулю. Ты знаешь Велвла, он шутить не любит!
    — Шарлатаны! — впервые в жизни выругался Фроим, узнав в милиционерах братьев Пружининых. Если Шолом был человеком, с которым можно было договориться, то его брат Велвл, по прозвищу Малпэ, имевший меньше полутора метров роста, обезьянью харю и злодейский характер, добравшись до власти, изводил каждого, кто попадал ему в руки. Сплюнув, Фроим молча подошел к плачущей женщине, взял ее за руку и, как королеву, усадил в свой фаэтон.
    — Чтоб они подавились, бандиты! — не унималась женщина. — А куда ты меня повезешь или ты из другой шайки?
    — Куда? — тихо сказал Фроим и посмотрел в черные, как ночь, глаза женщины и испытал озноб, как при горячем ветре пустыни. Женщина тоже нечаянно столкнулась с синими глазами Каца и вопросительно умолкла — такие уж глаза достались Фроиму: на них мало кто обращал внимание, но тем хуже было для того, кто обратил.
    — Куда ты меня везешь, когда меня совсем ограбили эти бандиты, — тихо сказала она.
    — Не плачь, — Фроим стеганул свою кобылку, и она так непривычно весело зацокала по булыжнику, что даже искры посыпались из-под ее копыт. Фроиму оставалось только направлять этот звучный бег, напоминавший старую забытую мелодию, что пела ему в детстве мать:
    Я с милым, я с любимым,
    А между нами мать,
    Меня она не хочет
    За Лейбеле отдать...
    Затевать любовь, любовь —
    Это злое дело.
    Только душу высушит
    И девичье тело.
    Под цокот этой старинной песни и привез Фроим свою спутницу к дому защитника Канторовича. Кац в те дни часто возил к нему разных людей, которым стали нужны всякие бумажки, отчего Фроим сделал для себя вывод, что без бумажки можно иметь сейчас дело только с женой, но жены у него как раз и не было.
    Защитник Канторович выслушал несчастную жен-щину и быстро, хорошим русским слогом написал бумагу, которую по-еврейски подписала ограбленная Мера Киммельман.
    «КОМИССАРУ ПРОДОВОЛЬСТВИЯ
    БОБРУЙСКОГО УЕЗДНОГО РЕВКОМА ЛИАКУМОВИЧУ
    ОТ ГР. КИММЕЛЬМАН, ПРОЖИВАЮЩЕЙ ПО ГЛУСКОЙ, 86
    ЗАЯВЛЕНИЕ
    Сегодня у меня при въезде в город на мосту отобрали I пуд сахара и два пуда масла, и два пуда ржаной муки. Эти продукты я привезла для своей мелочной лавочки. Лавочка составляет единственное средство к существованию меня, вдовы, и моих детей. Мужа моего убили в прошлом году, и я теперь единственная кормилица моей семьи из 7 душ. Это продукты, приобретенные в долг, и если это будет отобрано, тогда я и мои дети обречены на голодную смерть. Поэтому убедительно прошу вернуть мне продукты, так как это не может быть ни в коем случае названо спекуляцией, а является товаром моей бедной лавочки.
    Прошу не отказать в моей просьбе, так как я очень бедная и больная женщина. Просительница М. Ким-мельман. 17.11.19».
    И это была вторая бумага, которую Фроим положил перед продкомом Лиакумовичем. И тот — семь бед один ответ — наложил наискось резолюцию: «Расследовать, кто реквизировал, запросить ЧК».

6
    Кажется, просительница М. Киммельман может быть довольна, но Фроим Кац не стал ждать милостей от ЧК.
    Извозчик про себя рассуждал так: «В городе я могу снять ночью тарелочку с неба, даже если мне придется построить лестницу выше Мейрона. Но даже если тарелочка будет у меня в руках, то мне не удастся положить в нее хоть что-нибудь, что спасет от голода шестерых детей Меры Киммельман». И Фроим Кац подался в эту опасную дорогу в Свисловичи, чтобы убить сразу двух зайцев, если, конечно, не убьют его самого. Один заяц — это попытаться достать немного сена для лошадей профсоюза и немного зерна для людей из профсоюза. А своей долей он может распоряжаться сам и как ему вздумается. Это был второй заяц, которого хотел убить Фроим.
    Дорога из Бобруйска в Свисловичи шла лесом. Выдолбленная колесами, она то кривилась, то кособочилась, ныряла в раскисшие снежные наледи, и бедная лошадь хрипела, как пьяный балагола, пока выбиралась на сухие места. Фроим хотел обмануть «зеленых» бандитов и уехал из дома на ночь глядя. И он-таки их обманул, потому что на третий день уже возвращался домой, хорошо нагруженный обоими зайцами.
    И уже, казалось, вот-вот Мерины дети могут пустить в ход свои голодные зубки, когда дорогу Фроиму преградили два бандита и спросили:
    — Что такое пан жид везет? Если не секрет, конечно?
    — Эта мая дела, — сказал Фроим, отворачиваясь, потому что не терпел, когда несет самогоном.
    — А эта чия дела? — переспросил один из них и огрел извозчика прикладом так, что тот слетел с воза прямо в грязь. Фроим такого не ожидал. Но когда он попытался подняться, второй бандит дал ему носком сапога в живот. И Фроиму показалось, что он сейчас уснет навеки. Бандитам тоже так показалось, потому что один из них сказал второму:
    — Пока жид даходзить, схадзи, Пашка, да наших, пусть придуть, будем дзялить жидовский хабар.
    На что Пашка ответил:
    — Кабыла, Сашка, за мной. И не хнычь! Пашка ушел в лес, Сашка влез на воз и свесил ноги. Лучше было бы для него, если бы он их не свешивал. Потому что Фроим хоть и спал, но во сне слышал, про что говорят Сашка и Пашка. И еще видел он глаза Меры Киммельман, она нагнулась над ним и тихо сказала: «Фроим, ты простудишься, вставай, я тебе помогу!» И Фроим встал. К счастью — с той стороны, где свисали с воза ноги Сашки. И он ухватился обеими руками за одну ногу и так ее потянул в свою сторону, что ее хозяин оказался головой вниз на твердой черно-белой земле. И тогда Фроим стал приводить эту голову в хорошее чувство своими маленькими, но крепкими, жилистыми руками. А когда пьяный Сашка затих, ночная мгла расступилась, и лошадка, почуяв вожжи, понеслась, как летучая мышь, в сторону Бобруйска. Издалека услышал Фроим, как расплывается по темному лесу эхо выстрелов. Так что, слава Богу, Фроим Кац вернулся цел и почти невредим и, не сказав никому ни слова, поехал на мельницу, смолол свои восемь килограммов ржи и отвез их на Глускую, 86.
    А еще через пару дней Мера Киммельман и шестеро ее детей переехали в дырявый дом Фроима Каца.

7
    Целая драма получится, если рассказать о том, как Мера Киммельман стала обживать одинокий дом Фроима Каца. Драма выходит совсем не потому, что эта огромная женщина привела с собой целый выводок своих детей — какого мужчину остановят дети женщины, тронувшей его душу? Если ты любишь нищего, то влюбляешься в его суму. Драма была в том, что и Мера, и Фроим уже испытали в своей жизни чувство и знали, какой у него вкус. А сердце, которое любило, способно не менять вкусов, и в этом вся сладость его драмы. Мера Киммельман год назад похоронила своего мужа, который умер не своей смертью. Его убили «зеленые» на той самой дороге, на которой удалось спастись Фроиму Кацу. За что они убили Хацкеля Киммельмана, эти «зеленые» бандиты? Он им мешал, что содержал маленькую бедную лавочку и крутился, как угорь в сетях, чтобы прокормить такую ораву? Так нет, взяли и всадили пулю в лоб Хацкелю Киммельману и оставили сиротами шестеро его детей. Мера Киммельман в свои сорок лет осталась вдовой с нерастраченною любовью к своему Хацкелю, который любил ее, как Адам Еву. Спросите, сколько у женщины детей, и вы узнаете, как ее любит муж. Но не убивают же человека за то, что он любит срою жену и ему приятно делать с ней детей. Так за что они его убили эти «зеленые» бандиты? Нет ответа у. Меры, как нет и не будет у нее больше счастья без Хацкеля.
    Так что со стороны Меры Киммельман переезд к Фроиму Кацу был просто-таки солью на раны. Но если бы мы никогда не посыпали раны солью, то как бы мы узнали, больно ли от этого удовольствия?
    У Фроима Каца тоже кровоточила рана. Давно кровоточила. Вот уже почти двадцать лет. Половину Фро-имской жизни. С того момента, когда в фаэтон Каца села мать с дочкой, и мать попросила отвезти их на старое еврейское кладбище, где покоился ее незабвенный муж. Едва только они сели, Фроим почувствовал себя, как муха, попавшая в паучью западню. Лошадка тронула с места, а девушка спросила извозчика:
    — Скажите, молодой человек, у вас тоже имеются смайсеры?
    Фроим даже удивился этому вопросу и повернулся на козлах лицом к пассажиркам, чего в жизни никогда не делал. Он мог бы и не нарушать это золотое правило. Потому что, когда он повернулся, на блузочке у девушки ни с того ни с сего расстегнулась пуговка, и как раз набежал ветер, и Фроим ослеп, казалось, на всю жизнь. Ничего удивительного. Раньше или позже это случается — двадцатилетний девственник вдруг сталкивается нос к носу с девушкой, а у нее на груди расстегивается пуговка. Конечно, в свои годы Фроим мог бы уже знать, с чем это едят. Он мог бы, как все порядочные люди, завернуть в публичный дом Исаака, который ждал гостей в конце Инвалидной, и сам хозяин при усиках и лакированных сапогах с распростертыми объятиями встречал каждого клиента, или, наконец, мог бы заглянуть в заведение Ханке-ды-геле1 и все его муки исчезли бы, как птицы при первых заморозках. Что значит мог? Один раз Фроим таки решился...
    Это было как раз в тот год, когда ему исполнилось двенадцать лет. Всего за год до бармицве. Конечно, на свете живут не одни святые, встречаются и грешники, и не надо удивляться, что в некоторых семьях, вопреки самым строгим предписаниям Торы, позволяли себе смотреть на шалости, как на другие Богом данные инстинкты, и когда один-другой мальчик неожиданно для своих родителей заблаговременно становился мужчиной, они, обезоруженные любвеобильностью, застенчиво улыбались про себя, вместо того, чтобы его публично выпороть. Что здесь такого, рассуждали они, если мальчику для здоровья понадобилась женщина?
    Мать Фроима, Гише-Рейзл, к счастью, смотрела на эти вещи иначе. Она была женщиной строгих правил и воспитывала своего единственного сына не только в любви и нежности, а и в кротости и покорности. Но кроме матери, мальчиков воспитывает улица, и на ней нашлись два маленьких босяка, которым удалось затащить своего однолетку Фроима в заведение Ханке-ды-геле, благо, возраст не служил в то золотое время ограничением для пропуска в публичный дом. Решив вкусить от плода запретного, три малолетних любовника собрали кое-какие гроши и предстали перед пахнувшей чужим бельем владелицей шикарного заведения на Скобелевской улице. Ханке-ды-геле, стареющая бандерша, тело которой уже давно напоминало холодец из свиных ножек, встретила мальчиков со змеящейся улыбкой, вечно мокрыми губами и нескрываемым презрением, тщательно пересчитав мелочь, она сплюнула и разразилась такими словами:
    — Какая плата, такой товар, молокососы! Но я дам вам товар, с которым вы не справитесь даже втроем. Шлепайте в девятый нумер и скажите Двойре-рейте-бакн, что я сказала.
    — Она сказала! — воскликнула возмущенная Двойра, обнаружив у дверей своего нумера троих детей. — Как будто бы, если она сказала, то у грудных младенцев сразу возьмут и вырастут усы? Как будто бы три сосунка по десять лет заменят тридцатилетнего бугая! — Женщина вдруг горько всхлипнула, ее большие серые глаза увлажнились слезами, тонкое лицо, обрамленное черными волосами, приняло азартное выражение. — Заходите, деточки, заходите, чтоб этой бандерше пусто было.
    Мальчики немного растерялись — наверное, в первый раз в таком положении мог растеряться даже сам сказочный Шайке-файфер или даже знаменитый на весь город ухажер и голубятник Сергей Шпундяк. Мальчики приросли к полу, как будто их приковали к нему, и к тому же, наверное, от стыда, они еще покраснели, как спина в парилке.
    — Ну, что у вас — на ее голову — ножки отнялись? — и Двойра, собрав в охапку трех своих гостей, силой втолкнула их в свой, пропахший потом и лавандой нумер. Мальчики, переступив порог, как бычки, исподлобья стали разглядывать Двойрины апартаменты. В узкой, как женский ремешок, и грязной, как немытая посуда, комнатке стояла деревянная кровать, а рядом с ней маленький стол с зеркалом. Вдоль стены валялись пустые винные бутылки. Со стены смотрели вырезанные из какого-то журнала мадонна и циркачка, которую дети видели в балагане на -базарной площади — она бегала по проволоке, и все страшно волновались, чтобы она не свалилась на голову публике.
    Между тем Двойра быстро убрала со столика все лишнее и из какого-то тайника за кроватью достала хрупкие фарфоровые чашки и блюдца, украшенные тонкими прозрачными японскими рисунками — на фоне Фудзиямы ветка голого осеннего дерева склонялась над опустевшим птичьим гнездом. Двойра налила в чашечки чай и на отдельном блюдечке разложила конфеты. Она двигалась по комнате, как вор в чужой квартире — на цыпочках, подняв свои красивые круглые плечи. Лицо ее и особенно глаза светились изнутри так, словно в них зажглись пасхальные свечи. Со стороны могло показаться, что мать кормит своих детей, которых очень давно не видела.
    — Кушайте, деточки, кушайте, чтоб она только подавилась, эта рыжая шлюха, — говорила Двойра, с опаской оглядываясь на дверь. — Забирайте назад ваши копейки и идите, деточки, лучше в цирк и, даже когда вы станете уже большими бугаями, чтоб я вас здесь не видела.
    Мальчики стояли, не шелохнувшись, не притрагиваясь к угощению. Сесть можно было только на кровать, но дома их учили, что на чужой кровати сидеть нехорошо. И кто знает, чем бы это все кончилось, если бы вдруг не распахнулась дверь и на пороге не появилась разъяренная Ханке-ды-геле, для которой время было деньги.
    — Так вот, киндер: одер гакн, одер какн, или валяйте домой мимо кушать цимес!
    Мальчики чуть не загорелись от краски и, с трудом оторвавшись от пола, убежали, как с пожара. С той поры мысль о женщине вызывала у Фроима ощущение ожога. А кто скажет, что ожог — это одно удовольствие?
    И вот проходит восемь лет, и в один оранжевый осенний день в фаэтон двадцатилетнего Фроима Каца садится мать с дочкой и просят отвезти их на старое еврейское кладбище, где они должны почтить память их мужа и отца. И, как на грех, у дочери расстегивается блузочка, и как раз на глазах у Фроима, и он слепнет. А когда она спрашивает его о смайсерах, Фроим понимает, из одного племени, из одного извозчичьего клана, ибо ни у кого больше, а только у извозчиков, водились смайсеры.
    Смайсеры были молодые люди, которым доверялось выгуливать молодых лошадей. Доверял им это занятие владелец лошадей. А единственным владельцем лошадей, а не лошади, если не считать параконки Фарштан-дикера, был Нисл Фишес. Так что Фрейм его вычислил как дважды два. Редкий извозчик не прошел школу смайсеров Нисла Фишеса, каждый из них запомнил его на всю жизнь. Жадюга он был просто адский. Чтобы Нисл позволил своим смайсерам впустую выгуливать лошадь? Не такой он дурак! И смайсеры одновременно исполняли роль извозчика, но заработок обязаны были отдавать хозяину. Весь. До копейки. Мало того, Нисл сверлил смайсера, вернувшегося домой, совиным взглядом, и ни с того ни с сего заученным приемом ловко ставил с ног на голову и таким методом вытряхивал из карманов припрятанную мелочь.
    — Ваш папа, царство ему небесное, это Нисл Фишес? — спросил Фроим и сам удивился своему красноречию.
    — Ой, как вы угадали? — всплеснула руками дочка.
    — Вы и ваш папа, как яблоко и дерево, — покраснел Фроим.
    — Мой папка был красавец, да? — с надеждой спросила девушка.
    — Как две капли воды, — не узнавал себя Фроим. Если бы Зелдочка не ослепила Фроима, он выложил бы ей все начистоту — не такой он, Кац, прохвост, чтобы выдавать черное за белое. Когда же человек слепнет, он уже вообще не различает цвета. Поэтому Фроим, может быть, первый раз в жизни слукавил и, проглотив неприятные воспоминания, ограничился восхвалением красоты покойного Нисла Фишеса, что вызвало и у дочки, и у ее мамы приступ слез и симпатии к молодому извозчику. И мама сказала, что Фроим может к ним иногда заезжать, потому что сразу видно, что он из хорошей семьи, раз он отказался брать с них плату за проезд. Из хорошей, так из хорошей, а чем, в самом деле, была плоха семья извозчика Лейбеле Каца и его жены Гише-Рейзл, которые за всю жизнь заимели одного сына и доставшуюся ему по наследству полуразвалившуюся хатку.
    Через полгода Фроим и Зелдэ поженились, а вскорости молодая жена сбежала от него к актеру погорелого театра Левке Тупыку, по прозвищу Шпиц, поскольку он был необрезанный. Левка посулил ей золотые горы и турне по Европе. Если бы он не произнес это таинственное слово «турне», Зелдэ, может быть, не решилась бы бросить Фроима, но это слово было произнесено, и их судьба была решена.
    Это был второй, самый страшный ожог, который испытал Фроим, и за двадцать лет не прошла от него боль. Наоборот, она прокралась во фроимовское сердце, и с неплохим набором иголок. И швейная машинка времени, не спросясь, пускала их в ход.
    Но второй ожог, каким бы он ни был горячим, это еще не последний ожог. И Бог свел Фроима Каца с Мерой Киммельман. Бог не мог их не свести. Это было бы с его стороны не по-божески. Маленький, голубоглазый, тихий, сухонький Фроим Кац и дородная, черноглазая, буйная Мера Киммельман встретились, как встречаются два месяца одного и того же года — у них разные судьбы, но одно предназначение. Фроим и Мера хотели, чтобы было хорошо тому, кто с ними, а не им самим.

8
    Теперь скажите: в вашем доме поют? Что значит — поют? Не имеется в виду, что в вашем доме поют Утесов, Шульженко, Эпельбаум или сестры Бер, или Клара Юнг, или Тамара Ханум. Имеется в виду, что в вашем доме поет женщина, и эта женщина — ваша жена. Если жена поет в вашем доме, то в нем всегда весело, даже если она поет невеселые песни. Мера Киммельман стала петь в доме Фроима Каца уже на следующий день после переезда. Она пела колыбельную своему маленькому сыну, но, услышав, как поет Мера, Фроим тихо прослезился и, чтобы не разрыдаться, ушел якобы кормить лошадь. Фроиму разорвал сердце голос Меры. Этот голос крутил землю в обратную сторону и докручивал до того времени, когда была жива его мама Гише-Рейзл, и Фроим сразу видел себя мальчиком на ее коленях и слышал ее грустное пение, потому что она тогда похоронила мужа и осталась на всю жизнь вдовой:
    Начать издалека надо:
    С еврейского короля.
    Печальная эта повесть,
    Неизбывное горе!
    Король жил в былое время,
    Была у короля королева,
    Был сад у королевы,
    Всех садов прекрасней.
    Росло деревцо средь сора,
    Была на деревце веточка,
    Гнездо на ветке было
    С голосистою птичкой.
    Люли, люли, пташечка.
    Люлиньки, дитя!
    Какой любви я лишилась!
    Спи, моя печаль!
    И вдруг вновь зазвучала в доме песня, и снова пела ее женщина, и снова маленькому мальчику! Так кто скажет, что нет возврата в прошлое? Может быть, возврата и в самом деле нет, но только до той поры, пока в доме не запела женщина. Голос у Меры был в противовес ее фигуре тонким, а песни у нее были какие-то легкие, веселые, смешные:
    — Птичка, птичка!
    — Пи-пи-пи!
    — Где твой отец?
    — Ушел, спи!
    — Когда он придет?
    — Поздно ночью.
    — Что он принесет?
    — Пива бочку.
    — Где поставит?
    — Под окном.
    — Боком ли, стоя?
    — Вверх дном.
    — Чем покроет?
    — Рогожею, рогожею.
    — Кто будет пиво пить?
    — Я, ты тоже.
    Одну песенку Фроим сразу выучил наизусть:
     Меня зовут Залман,
    Отца зовут Калман,
    Брата зовут Зорух,
    Деда зовут Борух.
    Мать зовут Бейле,
    Сестру зовут Кейле,
    Лошадку — Сирке,
    Котенка — Мирке,
    Иоха — бабка моя.
    Вот и вся семья!
    Если женщина знает столько песен, разве можно ее не любить? А когда мужчина любит, чье женское сердце не растает, даже если оно превратилось в лед? И прошло время, и под сердцем Меры Кац, бывшей Ким-мельман, стал биться плод новой жизни, и была бы эта жизнь как жизнь, если бы на седьмом месяце не настиг ее белопольский снаряд, которому надо было залететь как раз в фроимовский огород, и как раз в то время, когда тяжелая Мера вышла из дому, чтобы собрать своих деток, которые резвились, не обращая внимания на канонаду. Один лихой глупый снаряд, и Мера Кац разрешилась на два месяца раньше срока двумя мальчиками, у которых все было на месте, но, как потом выяснилось, отнялись еще до рождения ножки.
    Наверное, черт все-таки бдил у фроимовского дома. Хотя не надо зря его поминать — черти из пушек не стреляют.
    Фроим мечтал о том дне, когда его жизнь потечет спокойно, как зерно в мельничный жернов. С приходом Меры он потерял эту надежду. И не жалел об этом. Мера стала заполнять его думы, и эти думы поили его сладким молоком. Он понял, что не один на свете. Он понял, что его ждут. Ждут, как птенцы в гнезде кормильца. Весело бегала по улицам фроимовская лошадка.
    Веселье это длилось до того самого дня, когда в Первую следственную комиссию Бобруйска поступил документ, зарегистрированный под № 4993, в котором говорилось следующее:
    «Приблизительно в ночь с 22 на 23 апреля с. г. на исходе еврейской пасхи была совершена кража соли из нашего склада по Гоголевской ул. во дворе Анисимова. Склад соли у нас был запасной (не расходный) и проверялся каждый день или через день. По доносу анонима, некий Гутин, проживающий по Семеновской улице, имеет участие в краденой соли. Немедленно нами были посланы сотрудники, которым после обыска удалось обнаружить 2 мешка соли. Гутин — член Союза ломовых извозчиков, и так как указанный выше Гутин живет во дворе председателя Союза ломовых извозчиков Менделя Ноткина, мы нашли необходимым задержать Ноткина и потребовать от него выдачи всех причастных к краже лиц. По указанию председ. Ноткина был арестован член Союза Ноженков, который дал обещание, если его освободят, то найдет и укажет, где находится уворованная соль и кем. Сам личное участие в краже будто бы не принимал... Стоимость уворованной соли равняется 6 тыс. руб.».
    Вот тогда и посадили Фроима Каца в каталажку. Причем здесь Фроим? Однажды вечером «указанный выше Гуткин» постучался к Фроиму и спросил, можно ли у него оставить до утра один «тайно-секретный товар, насмерть важный для Союза». Фроиму бы сказать гостю, что Союз легковых извозчиков и Союз ломовых извозчиков — это не одно и то же, и пусть Гуткин ищет места для тайно-секретного товара у балаголы Рафки Вольфсона, а не у него, Фроима, и Мера советовала мужу:
    — Не связывайся, Фроим! Эти бандиты посадят тебя в яму. Выгони этих ворюг! Обойди этих вонючих клопов! Потом не отмоешься. Зачем тебе, Фроим, в такое время прятать этот бандитский секрет!
    — Эта мая дела, — заупрямился вдруг Фроим. Он еще не научился слушаться советов жены, а Мера не знала, что он еще не научился — Хацкеля учить не надо было, он, как все нормальные мужья, специально появился на свет, чтобы без совета жены не сделать ни одного шага в любую сторону, в любое время, по любому поводу. Еврейская жена вообще не прочь обращаться с мужем, как генерал с солдатом, и не часто находятся солдаты, которые не слушаются генералов, если те и другие не хотят проиграть битву. Так что Фроим по своей мужьей неопытности и детскому упрямству уже обрек себя на неприятности.
    — Эта мая дела, — продолжал лопотать себе под нос этот новоявленный Наполеон, и «указанный выше Гуткин» спрятал в фроимовском сарае, за яслями, два тайно-секретных мешка. Что мог сказать Фроим в свое оправдание, когда у него нашли этот «насмерть важный для профсоюза ломовых извозчиков товар»? Он мог только кусать локти и давить скамью в предвариловке ЧК, и неизвестно, сколько бы времени он занимался этим делом, если бы, как снаряд в окно, не влетела в дверь Лиакумовича сама Мера, и тот шарахнулся от нее, как от взрыва.
    — Хавер Лиакумович, как вы, например, скажете, кто это перед вами стоит? — спросила Мера. — Перед вами стоит самая больная и самая несчастная женщина на весь Бобруйск. Ша! Я продолжаю вас спрашивать: у вас есть глаза или они повылазили?
    — Женщина, ты попала не в ту дверь, — сказал Лиакумович. — Здесь работает продовольственный комиссар, а не сумасшедший доктор.
    — Ага, так я еще полоумная, на ваше мнение! — крикнула Мера. — Один мой муж лежит в лесу с пулей зеленых бандитов, а другой лежит в тюрьме от красных комиссаров, а я имею восемь душ детей, но считая второго мужа, который в самом деле мой девятый ребенок. Хорошенькое дело! Один жулик крадет соль, другой, как дитя, сидит в ЧК!
    — Швайг! — крикнул Лиакумович. — Швайг! Или я прикажу тебя высыпать отсюдова.
    — Я высыплюсь только тогда, когда здесь будет Фроим, — заявила женщина, и предком понял, что другого выхода у него нет. Он долго крутил ручку телефона, кричал, умолял, приказывал... Стоило Мере назвать имя своего мужа, и Лиакумович все вспомнил и все понял. Он вспомнил, что этой женщине так и не вернули «продукты для ее бедной лавочки», он понял, что извозчик Фроим Кац, этот стоик с глазами Иисуса Христа, снова влип в какую-то историю и никто, кроме него, Лиакумовича, не сможет выручить его из беды. А если он может выручить невинного человека, так почему он должен обращать внимание на крики этой несчастной женщины, которую он ни за что ни про что оскорбил? Мало того, что ее незаконно ограбили эти тупицы Пружинины...
    — Иди домой, женщина, — тихо сказал продком. — Твой Фроим будет дома сегодня, или я выстрелю себе в лоб.
Предыдущая глава | На главную | Следующая глава
© Текст - Леонид Коваль, 1990.  


RATING ALL.BY Каталог TUT.BY