Абрам Рабкин
Человек, который бодрствовал всю ночь, услышав после полуночи
крик петуха, вправе произнести: "Благословен Ты, Господь наш, Владыка мира, за то, что одарил сердце мое способностью отличать день от ночи".

"Сидур", Утреннее благословение
Ночь. Свет вырывает бугристость дороги. Плывут тени и прячут в себе лужи прошедшего вечером дождя.
    Где-то впереди лают собаки, и, кажется, там, за мраком и одинокими фонарями, спит и живет мой единственный, пахнущий травой, деревьями и ночными цветами двор
    И стоит открыть калитку палисадника и постучать в ставни — и я услышу голос мамы:
    — Брома, это ты?
    От этих ставней и двора идут странные круги. Словно волны, они движутся в моей памяти, оживляя людей и целые улицы, защищая своим существованием мой двор и святые ставни.
    Что там позади?
    Красного кирпича станция Березина, пахнущие кожей фаэтоны извозчиков, сумрак деревьев, плоты на Березине и мягкий, какой-то только бобруйский запах хлебозавода.
    А справа?
    Пожарная команда, нарядная медь касок, красные на худосочных колесах машины, парикмахерская Гершковича в пении канареек.
    А слева?
    Домишки, спящие дома и спящие люди. И железная дорога, над которой ветры и космы паровозного дыма. И дрожание рельсов, отдающееся легким, едва слышным дребезжанием в окнах.
    А когда нет поездов и нет грохота, — гудят провода и плывет из-за насыпи яблочный, извечный, с раннего детства знакомый запах мармеладной фабрики.
    А впереди что?
    Там, за ржавыми крышами и садами, горбатится Шоссейная. Спят балагулы, ощетинив дворы задранными оглоблями. Целые кланы балагул и колесников.
    Журчит под деревянным мостком банная речка, извиваясь потом в огородах, ныряя в тоннель под железной дорогой, и, тихо всхлипнув, впадает в Бобрульку.
    Спит адвокат Юлий Осипович Шергей, спит кривоносый Мостков, укрылась красными ставнями Цыпке Калте-Васер.
    Почему-то все чаще и чаще вижу щербатое лицо рыжего портняжки, моего однофамильца Рабкина. Спит и он, а о стекло бьется потревоженная муха. Тикают ходики.
    Спят тетка Матля и дядька Мейше. Двери их домика под огромной липой открывались с дребезжащим звоном, и можно было, нагнувшись под свисающими с потолка вязками лука и чеснока, пройти в комнату.
    Дверь закрыта. Они спят.
    Спят портные и примусных дел мастера, зубные врачи, просто врачи и детские врачи. Спят трубочисты Чертки.
    Все спят. Стоит влажная и сонная ночь конца лета.
    Простите меня. Или — гот ныт кин фарыбул! Как это перевести на русский язык? — Не обессудьте?
    Или лучше:
    — Не таите зла? Или:
    — Не имейте обиды?
    Словом, простите меня, я разбужу вас, ведь все равно скоро утро, и у нас у всех еще столько дел.
    И опять почему-то первым проснулся портняжка Рабкин. Он деловито шагает по булыжникам Шоссейной.
    Засаленные кортовые брюки цепляются бахромой за корявые ботинки, носки врозь. Левая рука машет в такт шагам. Под мышкой правой руки сверток.
    Пиджак с чужого плеча вроде фрака прикрывает дырявый зад и делает его маленькую фигурку еще меньше и смешнее.
    Кепка велика, но держаться ей помогают большие оттопыренные уши. Лицо его серьезно и вроде выбрито.
    Он идет сдавать заказ.
    Все сделано на совесть. Заплаты прочны, то, что нужно было укоротить и нехитро перешить, сделано, отутюжено и завернуто в газету.
    Большего ему не доверяют: Он — не маэстро Годкин, он Рабкин. Живет на Новых Планах один в пыльной, полной мух комнате деревянного двухэтажного дома, что напротив дома Цыпке Калте-Васер. Ему доверяют заплаты и перешив. Принимая заказ, он чешет источенный оспой нос, смотрит ткань на просвет, нюхает ее, скребет и, улыбнувшись, от чего его глазки становятся еще меньше, назначает цену. Ничтожную цену. Так, на селедку с хлебом.
    Он — маэстро мелкого перешива и заплат. А почему зад его собственных кортовых брюк не укреплен заплатами? Это так. Ведь всегда сапожник без сапог.
    Он идет по еще спящей Шоссейной со свертком под мышкой.
    В моей памяти всплывает одна записка на клочке бумаги. Вернее, не записка, а ее текст:
    "Передаю лишнее, мне не нужное. Перешейте это моему дорогому сыну".
    Дорогой сын — это я. Мне двенадцать лет. Записку написал мой папа. Ему сорок один год.
    Когда мама получила эту передачу, он еще не затянул петлю на шее.
    Он только задумал это сделать. Ведь для этого нужна веревка или ремень.
    Ремень отняли. Веревки не было.
    В камеру втолкнули лохматого крестьянина в лаптях.
    Кто-то спросил:
    — А тебя за что взяли?
    — Говорят, нейкий трохцист.
    Он был голоден. Взяли из деревни. Не дали собраться.
    Привыкли отбирать ремни, а оборы на лаптях просмотрели.
    Отдал мужик за пайку хлеба оборы
    Наверное, сейчас нужно остановиться.
    Зачем так мрачно начинать рассказ о моем Бобруйске.
    Давайте о чем-то веселом.

Об авторе | Введение | Глава первая | Глава седьмая | Глава восьмая
Глава девятая | Глава семнадцатая | Глава тридцатая | Галерея 

© Текст, иллюстрации - Абрам Рабкин. Все права сохранены.
Любое копирование и воспроизведение без согласия автора запрещено.


RATING ALL.BY Каталог TUT.BY